Он появлялся в глубине сцены, на возвышении, выхваченный ярким лучом прожектора — отнюдь не красавчик, да и не молод. Резкие черты лица — ни одной мягкой линии, ни одного овала, сплошь углы — бровей, скул, подбородка, носа, усов. Гордый лоб. Неулыбчив. Надменен. Ни тени возбуждения, ни в один из моментов. Ни разу не вспыхнут его глаза — желанием, от удовольствия, от азарта, наконец. Всегда лишь ледяное спокойствие, взгляд, устремленный вглубь себя, своих собственных размышлений. Невозмутимость. Лишь в момент высшего потрясения перед чудом кивающей статуи, когда у Сганареля глаза буквально вылезают из орбит от ужаса, от невозможности осмыслить увиденное,- только в этот момент чуть дрогнет лицо Дон Жуана, чуть приподнимется бровь и взгляд впервые с истинным вниманием сосредоточится на том, что вне его. Но самая холодность его взгляда завораживала, гипнотизировала. Его элегантность была безупречной, царственной; он был похож на вандейковский портрет Карла I и вместе с тем на мушкетера.

По мере того как развивалось действие Вилар все меньше жестов, движений оставлял на поверхности, словно подбирая их под себя, пряча в складках плаща. Он все больше походил на игрока, который замер над игорным столом и о состоянии которого говорят лишь кисти рук. Как Вертинский одними кистями рук показывал маленькую балерину — и трепет оборок, и вечное мелкое движение ее жизни, так и Вилару достаточно было кистей рук, чтобы показать всю смену его настроений, всю гамму чувств, все возможные отношения внутри спектакля вплоть до финала, когда только кисть руки поверженного Дон Жуана — скрюченная, как бы обуглившаяся от пожатия каменной десницы, только кисть нелепо торчала, как печная труба из руин и была самым страшным, пожалуй, штрихом этой смерти…